«СКРОМНОСТЬ – САМЫЙ НАДЕЖНЫЙ
способ удовлетворить наше тщеславие.»
Честерфилд. Письма к сыну.
Подчеркнутое внимание к окружающим, отличавшее поведение светского человека, разумеется, было не в ущерб его заботе о собственном достоинстве, к которому дворяне относились с такой щепетильностью. Но именно чувство собственного достоинства и заставляло их вести себя внешне очень скромно. По обыкновению, это правило хорошего тона имело определенные этические и психологические основания.
«Больше всего и при всех обстоятельствах старайся, если только это окажется возможным, не говорить о себе, – заклинал сына Честерфилд. – Наши природные гордость и тщеславие таковы, что они постоянно вырываются наружу даже у самых выдающихся людей, во всем разнообразии различных видов и форм себялюбия. (...) Но когда по ходу разговора потребуется все же упомянуть о себе, постарайся не проронить ни одного слова, которое можно было бы прямо или косвенно истолковать как напрашивание на похвалу. Какие бы у тебя ни были качества, люди их узнают и все равно никто не поверит тебе на слово.»
Одно из замечаний Пушкина косвенным образом затрагивает тот же вопрос: «Чем более мы холодны, расчетливы, осмотрительны, тем менее подвергаемся нападениям насмешки. Эгоизм может быть отвратителен, но он не смешон, ибо отменно благоразумен. Однако есть люди, которые любят себя с такою нежностию, удивляются своему гению с таким восторгом, думают о своем благосостоянии с таким умилением, о своих неудовольствиях с таким состраданием, что в них и эгоизм имеет всю смешную сторону энтузиазма и чувствительности.»
Не ограничиваясь внушением общего характера, Честерфилд в развитие этой мысли дает сыну ряд конкретных советов, которые, может статься, не утратили своей актуальности и поныне.
– Никогда не старайся показаться умнее или ученее, чем люди, в обществе которых ты находишься. Носи свою ученость, как носят часы, – во внутреннем кармане. (...) Если тебя спросят «который час?» – ответь, но не возвещай время ежечасно и когда тебя никто не спрашивает, ты ведь не ночной сторож.
– Говори часто, но никогда не говори долго – пусть даже сказанное тобою не понравится, ты по крайней мере не утомишь своих слушателей.
– Прибегай пореже к рассказам и рассказывай разные истории только тогда, когда они к месту и очень коротки.
– Никогда не бери никого за пуговицу или за руку для того, чтобы тебя выслушали, ибо если человек не склонен тебя слушать, лучше не придерживать его, а вместо этого придержать свой язык.
– Ни в коем случае не напускай на себя загадочность и таинственность: это делаем человека не только неприятным, но и очень подозрительным.
– Никогда не доказывай своего мнения громко и с жаром, даже если в душе ты убежден в своей правоте и твердо знаешь, что иначе и быть не может, – выскажи его скромно и спокойно, ибо это единственный способ убедить.
– Нельзя начинать с глупого предисловия, вроде: «Сейчас я расскажу вам замечательную историю» или «Я расскажу вам нечто необыкновенно интересное». Когда надежды слушателей ни в коей мере не сбываются, неудачливый рассказчик «замечательной истории» оказывается в дурацком положении, которое он вполне заслужил.
– Выражай свои взгляды не слишком уверенно, а к чужим отнесись уважительно; говори, например, «я считал бы», «не будет ли это скорее так?» Не соглашаясь с кем-либо, прибегай к смягчающим выражениям: «может быть, я неправ», «я не уверен, но мне кажется», «я склонен думать, что» и т. п.
«Это отнюдь не означает, – пишет Честерфилд, – что я собираюсь рекомендовать тебе le fade douceux [Приторность (франц.)] нудную мягкость обходительных дураков. Нет, умей отстаивать свое мнение, возражай против мнений других, если они неверны, но чтобы вид твой, манеры, выражения, тон были мягки и учтивы и чтобы это делалось само собой, естественно, а не нарочно.»
Призывая сына держаться в любом обществе как можно более скромно, Честерфилд убеждает юношу «Подлинное достоинство, какого бы рода оно ни было (...) непременно обнаружится, и ничем нельзя его так умалить, как начав им кичиться.» Но, разумеется, не надо думать, что все так просто: выполняй все эти рекомендации и жди, что тебе непременно воздадут должное. Умение поставить себя в обществе заключается и в более тонких, с трудом определяемых оттенках поведения.
Прекрасно понимая это, Честерфилд замечал: «Свет бывает очень покладист и очень легко поддается обману, соглашаясь на ту цену, какую человек сам себе назначает, если только тот не слишком нагл и заносчив и не запрашивает сверх меры. Все зависит от того, как он просит.»
«МЫ ВСЯКИЙ ДЕНЬ ПОДПИСЫВАЕМСЯ
покорнейшими слугами, и, кажется,
никто из этого еще не заключал,
чтобы мы просились в камердинеры.»
А. С. Пушкин. Путешествие из Москвы в Петербург.
___
«Не может быть такого случая,
чтобы человеку благородному
пристало прибегать к le ton brusque» (грубости – франц.)
Честерфилд. Письма к сыну.
«Ради всего святого, Пелэм, – гони! – вскричал Глэнвил. – Избавь меня от этого гнусного плебея! Торнтон уже перешел аллею и направился к нам; я приветливо помахал ему рукой (я никогда ни с кем не бываю груб) и быстро выехал через другие ворота, сделав вид, будто не заметил, что он хочет поговорить с нами.»
В этом эпизоде из романа Бульвера-Литтона его герой в очередной раз продемонстрировал свое умение выходить из любых положений, не изменив требованиям этикета. Пушкин, рассуждая о пользе придворного этикета, сравнивал его с законом, определяющим обязанности, которые следует выполнять, и границы, которые нельзя преступать. «Где нет этикета, – писал он, – там придворные в поминутном опасении сделать что-нибудь неприличное. Нехорошо прослыть невежею; неприятно казаться и подслужливым выскочкою.» Это рассуждение правомерно распространить и на этикет светского общества вообще. В самом деле, точное знание, как и в каком случае следует поступить, избавляет человека от опасности оказаться в неловком положении, быть неправильно понятым. В правилах этикета есть значительная мера чистой условности, в которой странно было бы искать реальное содержание, что иронически подчеркивает Пушкин. Об этом же неоднократно писал сыну Честерфилд, объясняя юноше, что нет решительно ничего зазорного в том, чтобы уметь говорить с разными людьми по-разному, скрывать истинные чувства и с изысканной любезностью беседовать со своим врагом. «Держать себя так человек может, больше того, должен, и тут нет никакой фальши, никакого предательства: ведь это все касается только вежливости и манер и не доходит до притворных излияний чувств и заверений в дружбе. Хорошие манеры в отношениях с человеком, которого не любишь, не большая погрешность против правды, чем слова «ваш покорный слуга» под картелем.»
Готовясь к жизни в свете, дворянский ребенок должен был приучаться выражать любые чувства в сдержанной и корректной форме. Сергей Львович Толстой вспоминал, что самыми серьезными проступками детей в глазах их отца были «ложь и грубость», независимо от того, по отношению к кому они допускались – к матери, воспитателям или прислуге. Столь же недопустимой Толстой считал и грубую фамильярность в отношениях между друзьями, «амикошонство» (т. е. свинская дружба, дружба свиней). «Есть приятели, – объяснял он детям, – которые хлопают друг друга по ляжке и приговаривают: «Подлец ты, мой любезный!» или «Ах ты, милая моя каналья!»
При выяснении отношений в свете допустимы были выражения резкие и по существу оскорбительные; однако по форме они должны были быть безукоризненно вежливыми. Это требовало особого искусства владения языком, знания всех принятых клише светской речи, обязательных вежливых формул. Сам французский язык, в России являвшийся языком общения в высшем свете, помимо прочих функций выполнял и этикетную; придавая беседе – даже предельно острой – изящную форму.
Примером может послужить выпад графа Ю. П. Литты против графа С. С. Уварова, адресата сатирической оды Пушкина «На выздоровление Лукулла». Уваров проявлял непристойное нетерпение, ожидая смерти тяжело заболевшего богача, графа Д. Н. Шереметева, чьим наследником он был. Когда в разговоре о Шереметеве в Кабинете министров кто-то заметил: «qu'il avait la fievre scarlatine» [У него скарлатинная лихорадка (франц.)], Литта, повернувшись к Уварову, громко сказал: «Et vous, vous avez la fievre de l'attente» [А у вас, у вас лихорадка ожидания (франц.)].
Выражения гоголевских дам, типа «обошлась посредством платка», представляют собой неуклюжие попытки имитировать язык высшего общества, богатый эвфемистическими выражениями, но не терпящий жеманства. Светскую речь, как и манеру общения в целом, часто упрекали в лицемерии. (В принципе можно представить себе человека, предпочитающего, чтобы ему искренне и откровенно нахамили, нежели произнесли вежливые слова, за которыми нет подлинного расположения; но этот психологический тип – предмет совсем другого разговора). Как правило, подобные упреки были вызваны либо непониманием условного характера этикета, либо реакцией на чье-то недостойное поведение, прикрываемое внешней любезностью. Однако использование своих знаний и умений, какого бы рода они ни были, всегда остается на совести конкретных лиц. Фальшивыми и лицемерными могут быть люди, но не вежливые обороты речи. Стремление же сознательно и демонстративно нарушать правила этикета обнаруживает в человеке ту черту, которую сегодня мы назвали бы комплексом неполноценности, а Пушкин называл «холопством» или «лакейством». В своей рецензии на книгу Н. Павлова Пушкин отметил в его повести «Именины» одно место, где, с его точки зрения, «чувство истины увлекло автора даже противу его воли.» «<...> несмотря на то, – пишет Пушкин, – что выслужившийся офицер видимо герой и любимец его воображения, автор дал ему черты, обнаруживающие холопа:
«Верьте, что не сметь сесть, не знать, куда и как сесть – это самое мучительное чувство!.. Зато я теперь вымещаю тогдашние страдания на первом, кто попадется. Понимаете ли вы удовольствие отвечать грубо на вежливое слово; едва кивнуть головой, когда учтиво снимают перед вами шляпу, и развалиться на креслах перед чопорным баричем, перед чинным богачом?»
Честерфилд, обучая своего сына искусству общения, настойчиво предостерегал его от того, чтобы использовать это искусство в дурных целях. По его словам, хорошие манеры – «это необходимые хранители пристойности и спокойствия общества; они должны служить только для защиты, и в руках у них не должно быть отравленного коварством оружия».
«В ГОСТИНОЙ СВЕТСКОЙ и
свободной
Был принят тон простонародный.»
А. С. Пушкин. Евгений Онегин.
Тон «хорошего общества», при всем его внимании к этикету и строгими требованиями к искусству беседы, вовсе не отличался чопорностью и ханжеством. Напротив, эти качества проявляли те добровольные «опекуны высшего общества», которые никогда в нем не бывали, и потому подделывались «под светский тон так же удачно, как горничные и камердинеры пересказывают разговоры своих господ.» (Это выражения Пушкина, которые он употреблял в ходе своей затяжной полемики с демократическими журналистами, обвинявшими поэта и его единомышленников в «аристократизме».)
В романе Бульвера-Литтона мать героя, леди Пелэм, рассуждает: «Я часто спрашивала себя, что думают о нас люди, не принадлежащие к обществу, поскольку в своих повестях они всегда стараются изобразить нас совершенно иными, нежели они сами. Я сильно опасаюсь, что мы во всем совершенно похожи на них, с той лишь разницей, что мы держимся проще и естественнее. Ведь чем выше положение человека, тем менее он претенциозен, потому что претенциозность тут ни к чему.» В другом месте сам Пелэм продолжает ту же тему: «Умный писатель, желающий изобразить высший свет, должен следовать одному лишь обязательному правилу. Оно заключается в следующем: пусть он примет во внимание, что герцоги, лорды и высокородные принцы едят, пьют, разговаривают, ходят совершенно так же, как прочие люди из других классов цивилизованного общества, более того, – и предметы разговора большей частью совершенно те же, что в других общественных кругах. Только, может быть, мы говорим обо всем даже более просто и непринужденно, чем люди низших классов, воображающие, что чем выше человек по положению, тем напыщеннее он держится...»
То же самое утверждал и Пушкин: «Почему им знать, что в лучшем обществе жеманство и напыщенность еще нестерпимее, чем простонародность (vulgarite) и что оно-то именно и обличает незнание света?» Пушкин употреблял слова «аристократический» и «простой» как синонимы. Наставляя молодую жену, он, полушутя, грозит: «Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя.»
В «Детстве» Л. Н. Толстого Николенька Иртеньев, сам выросший в культурной дворянской семье, говоря о князе Иване Ивановиче, «человеке очень большого света», замечает: «Свобода и простота его движений поразили меня.» Простота, безыскуственность в манерах, стиле поведения истинных аристократов отмечалась едва ли не всеми писателями и мемуаристами, затрагивавшими эту тему.
Выражение «простонародный», которое употребляет Пушкин применительно к тону, принятому в светской гостиной, нуждается в пояснении. Прежде всего, имелась в виду разговорная речь. Защищаясь против нелепых обвинений в «литературном аристократизме», Пушкин писал: «Не они (т. е. не «аристократы» – О. М.) гнушаются просторечием и заменяют его простомыслием. (...) Не они поминутно находят одно выражение бурлацким, другое мужицким, третье неприличным для дамских ушей и т. п.» В другом месте он иронически вопрошал: «Почему им знать, что откровенные, оригинальные выражения простолюдинов повторяются и в высшем обществе, не оскорбляя слуха, между тем как чопорные обиняки провинциальной вежливости возбудили бы только общую невольную улыбку?»
Историки (в частности, Е. Курчанов) обращают внимание на то, что в России в дворянский салонный быт, при всей его ориентированности на европейский стиль поведения, проникали народные, фольклорные традиции дурачества и гаерства. Так, например, в облике и поведении рафинированного аристократа и блестящего вельможи графа Ф. В. Ростопчина явственно проглядывали черты шута и балагура. Любовь к шутке, резко нарушающей строгость этикета своей подчеркнутой простодушностью, – характерная черта русского дворянского быта. Вспомним известный анекдот об И. А. Крылове. «Однажды приглашен он был на обед к императрице Марии Федоровне в Павловске. Гостей за столом было немного. Жуковский сидел возле него. Крылов не отказывался ни от одного блюда. «Да откажись хоть раз, Иван Андреевич, – шепнул ему Жуковский, – дай императрице возможность попотчевать тебя». – «Ну а как не попотчует! – отвечал он и продолжал накладывать себе на тарелку».
Принятый в свете стиль разговорной речи решительно исключал грубость в смысле хамства, но вполне допускал грубоватые простонародные выражения. (Письма Пушкина к жене, несомненно проникнутые любовью и заботой, порой шокируют неподготовленного читателя подобными выражениями, легко сочетающимися с самыми изысканными комплиментами.) В дворянской среде, включая и великосветские круги, в разговорной речи широко использовались народные пословицы и поговорки с их энергичными, но не всегда изящными оборотами. Честерфилд в своих письмах к сыну строго предостерегает юношу от использования в речи пословиц и поговорок, считая это дурным тоном. Видимо, в этом отношении русские аристократы отличались от английских и, смеем сказать, отличались в лучшую сторону.
Тот оттенок в поведении русских аристократов, который Пушкин с известным эпатажем называет «простонародным», проявлялся не только в их речи, но и гораздо шире – в стиле их отношений с простым народом. Эти отношения отличались такой естественностью и непринужденностью, что это обращало на себя внимание современников из недворянской среды. Очень показательны в этом смысле воспоминания Н. А. Белоголового, в детстве наблюдавшего за жизнью ссыльных декабристов. Особенное впечатление произвел на него князь С. Г. Волконский: «Знавшие его горожане немало шокировались, когда, проходя в воскресенье от обедни по базару, видели, как князь, примостившись на облучке мужицкой телеги с наваленными хлебными мешками, ведет живой разговор с обступившими его мужиками, завтракая тут же вместе с ними краюхой серой пшеничной булки.» В салоне же своей жены князь Волконский, блестяще образованный и в совершенстве говорящий по-французски, выглядел истинно светским человеком, хотя и мог появиться там, «надушенный ароматами скотного двора.» Охотно беседовал князь и с детьми, с которыми был «всегда мил и ласков.»
Обратим внимание, что у Пушкина хозяйкой «светской и свободной» гостиной, образцом безупречного вкуса и хорошего тона становится Татьяна Ларина, – «русская душою», с ее любовью к природе, к своей деревенской няне, ко всем обычаям и преданьям «простонародной старины».
Проявлениям стихийной, органической близости дворян к народной, национальной жизни радостно удивлялся Лев Толстой, любовно подчеркивая это в своих героях.
«Наташа сбросила с себя платок, который был накинут на ней, забежала вперед дядюшки и, подперши руки в боки, сделала движенье плечами и стала.
Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала – эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой, этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de chale давно бы должны были вытеснить? Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые, не изучаемые, русские, которых и ждал от нее дядюшка. Как только она стала, улыбнулась торжественно, гордо и хитро-весело, первый страх, который охватил было Николая и всех присутствующих, страх, что она не то сделает, прошел, и они уже любовались ею.
Она сделала то самое и так точно, так вполне точно это сделала, что Анисья Федоровна, которая тотчас подала ей необходимый для ее дела платок, сквозь смех прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чужую ей, в шелке и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять все то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке.» («Война и мир»)
Ю. М. Лотман справедливо называл эту способность без наигрыша, естественно быть «своим» и в светском салоне и с крестьянами на базаре одним из «вершинных проявлений русской культуры». Вершинные проявления, конечно, не могут быть массовыми. Проблемой представляется не то, что таких людей было немного, но то, почему они вообще были возможны, и какие особенности российской жизни они в себе воплощали.
У русского дворянства никогда не было тех проблем в общении с простым народом, которые со всей остротой вставали перед разночинной интеллигенцией, искренне желающей этот народ осчастливить. В отличие от разночинцев дворяне народ очень хорошо знали – они среди него жили. Подавляющее большинство даже тех дворянских семей, которые постоянно жили в Москве или Петербурге, проводило по несколько месяцев в году в деревне, в своих поместьях. Помещики, за немногими исключениями, волей-неволей должны были хоть как-то разбираться в сельском хозяйстве и крестьянской жизни. Военные, естественно, постоянно общались со своими солдатами, в сущности, теми же крестьянами. Наконец, у каждого дворянского ребенка была своя деревенская няня, которую, как правило, он очень любил. Часто няни жили потом в семьях своих уже взрослых питомцев, и взаимная нежная привязанность сохранялась на всю жизнь. Пушкин и Арина Родионовна – отнюдь не исключение, а просто наиболее известный пример. Для верующих людей огромное значение имела общая с народом религия. Но и на тех, кто был равнодушен к религии, оказывали какое-то влияние церковные праздники, соблюдение обрядов, в которых вместе, как бы на равных принимали участие и помещики, и крестьяне. Сам патриархальный семейный быт дворянской, в особенности провинциальной, семьи перекликался с патриархальными традициями крестьянской жизни.
(Отношение к народу дворянства и интеллигенции в России в чем-то напоминает отношение к американским неграм белых южан и северян, известное нам по «Хижине дяди Тома» Г. Бичер-Стоу и «Унесенным ветром» М. Митчел. Как известно, горячие поборники освобождения негров порой решительно не умели с ними обращаться и брезговали дотронуться пальцем до их черной кожи. В свою очередь, были гуманные плантаторы, которые неграми, правда, владели, но относились к ним с большой симпатией, а некоторых своих слуг просто очень любили.)
В отдельных дворянских семьях уважение к крестьянам и крестьянскому труду особо подчеркивалось и сознательно прививалось детям. Подобные примеры мы встречаем в разные эпохи русской жизни, в разной по своим идеологическим воззрениям среде. Сергей Аксаков в детстве считал за счастье поехать вместе с отцом в поле, понаблюдать за работой крестьян. Лев Толстой, и задолго до увлечения теорией опрощения, внушал своим детям особенное уважение к крестьянам, которых неизменно называл «кормильцами». Сыновья великого князя Константина (К. Р.) летом сами участвовали в крестьянских работах: косили, жали хлеб, ухаживали за скотом.
Разумеется, отношения дворянства и крестьянства в России ни в коем случае нельзя изображать идиллией. Дворяне прекрасно видели вопиющее социальное неравенство и с ним, в общем, мирились. Но здесь было другое: осознание общности исторической и национальной судьбы, – чувство, быть может, более глубокое и надежное, чем пресловутая классовая солидарность.
«ДВОРЯНЕ – ВСЕ РОДНЯ ДРУГ ДРУГУ»
А. А. Блок. Возмездие.
__
«Поглядишь на теперешних отцов,
и кажется, что не так уж плохо быть сиротой,
а поглядишь на сыновей, так кажется,
что не так уж плохо оставаться бездетным.»
Честерфилд. Письма к сыну.
И нравственные нормы, и правила хорошего тона, естественно, усваивались дворянскими детьми прежде всего в семейном кругу. При этом мы должны иметь в виду, что дворянская семья объединяла гораздо более широкий круг людей, нежели современная семья. Не принято было ограничивать число детей; их, как правило, бывало много, самого разного возраста («от двадцати до двух годов», – как насмешливо заметил Пушкин, описывая гостей на именинах у Лариных). Соответственно было много дядей, и тетей, и вовсе бесконечное количество двоюродных и троюродных братьев и сестер. Но эти и сами по себе огромные семьи не ограничивались отношениями лишь с близкими родственниками. Понятие «родни» включало в себя людей, связанных столь отдаленными родственными узами, что современному человеку они, пожалуй, не показались бы даже поводом для знакомства.
Характерный пример традиционного дворянского отношения к родне приводит В. А. Соллогуб, вспоминая об Екатерине Александровне Архаровой. Бывало, к ней являлся с просьбой какой-нибудь помещик из захолустья, которого она видела впервые в жизни. Гостя встречали словами: «Чем, батюшка, могу услужить? Мы с тобой не чужие. Твой дед был внучатым моему покойному Ивану Петровичу по первой его жене. Стало быть, свои.» Часто такой визитер обращался к Архаровой с просьбой пристроить детей в какое-нибудь учебное заведение и присмотреть за ними, на что она охотно соглашалась. «И на другой день помещик приезжал с детками, и через несколько дней деток уже звали Сашей, Катей, Дуней и журили их, если они тыкали себе пальцы в нос, и похваливали их умницами, если они вели себя добропорядочно. Затем они рассовывались по разным воспитательным заведениям и помещик уезжал восвояси, благодарный и твердо уверенный, что Архарова не морочила его пустыми словами и светскими любезностями и что она действительно будет наблюдать за его детьми.» Так оно и было; дети неукоснительно являлись к старухе по воскресеньям и праздникам, сама Архарова регулярно наносила визиты в учебные заведения, где обучались ее подшефные и расспрашивала начальников об их успехах и поведении. Отличившихся она хвалила, виновным делала выговоры; таким образом и вдали от родителей дети находились под опекой и присмотром.
Многочисленные родственники вообще могли довольно активно вмешиваться в воспитание детей; представления о том, что оно является исключительной прерогативой отца и матери, тогда, кажется, не существовало. Правда, и родители в те времена уделяли детям не столь уж много внимания. По воспоминаниям Н. В. Давыдова, «дети тогда, по-видимому не менее любимые родителями, чем теперь (...) не составляли безусловно преобладающего элемента в жизни семьи. (...) Особой диете их не подвергали, да и самоё дело воспитания в значительной степени предоставляли наставникам и наставницам, следя лишь за общим ходом его, а непосредственно вмешиваясь в детскую жизнь лишь в сравнительно экстренных случаях.» Аналогичные свидетельства дошли до нас и в мемуарах В. А. Соллогуба. «Жизнь наша шла отдельно от жизни родителей. Нас водили здороваться и прощаться, благодарить за обед, причем мы целовали руки родителей, держались почтительно и никогда не смели говорить «ты» ни отцу, ни матери [Со временем отношения детей и родителей в дворянских семьях становились проще. М. В. Добужинский, детство которого пришлось на последнюю треть XIX века, обращал внимание на то, что его отец и все дяди и тети говорили «Вы» дедушке и целовали ему руку. В то же время он сам уже обращался к отцу на «ты», и тот со смехом отдергивал руку, когда мальчик в шутку пытался ее поцеловать.].
В то время любви к детям не пересаливали. Они держались в духе подобострастия, чуть ли не крепостного права, и чувствовали, что они созданы для родителей, а не родители для них.» Соллогуб добавляет: «Я видел впоследствии другую систему, при которой дети считали себя владыками в доме, а в родителях своих видели не только товарищей, но чуть ли не подчиненных, иногда даже и слуг. Такому сумасбродству послужило поводом воспитание в Англии. Но так как русский размах всегда шагает через край, то и тут нужная заботливость перешла к беспредельному баловству.» Эта «другая система» возмущала толстовского героя, эгоистичного Стиву Облонского, который замечал, что в Петербурге «не было этого, распространяющегося в Москве (...) дикого понятия, что детям всю роскошь жизни, а родителям один труд и заботы.»
Разумеется, нельзя подводить под один шаблон все дворянские семьи, отношения внутри каждой из них определялись, естественно, личными качествами ее членов. Но все же во всем многообразии дворянского семейного быта просматриваются некоторые общие черты.
С одной стороны, воспитание ребенка совершенно беспорядочно: няни, гувернеры, родители, бабушки и дедушки, старшие братья и сестры, близкие и дальние родственники, постоянные друзья дома – все воспитывают его по своему усмотрению и по мере желания. С другой стороны, он вынужден подчиняться единым и достаточно жестким правилам поведения, которым, сознательно или неосознанно, учат его все понемногу. Такая ситуация могла сложиться лишь внутри сословного и традиционного общества. Беспорядочность различных влияний на ребенка нейтрализовалась, во-первых, принадлежностью всех «воспитателей» к одному и тому же кругу общества, придерживающемуся одной культурной традиции; во-вторых, заметной патриархальностью быта, тяготеющего к воспроизводству в каждом следующем поколении прежней, опробованной системы отношений.
Не случайно, отношения «отцов» и «детей» так резко и болезненно обострились в 1860 – 70-х годах, когда весь прошлый уклад жизни был подвергнут критике и пересмотру. «Можно сказать, что в этот промежуток времени, от начала 60-х до начала 70-х годов, все интеллигентные слои русского общества были заняты только одним вопросом: семейным разладом между старыми и молодыми, – вспоминала Софья Ковалевская. – О какой дворянской семье ни спросишь в то время, о всякой услышишь одно и то же: родители поссорились с детьми. И не из-за каких-нибудь вещественных, материальных причин возникали ссоры, а единственно из-за вопросов теоретических, абстрактного характера. «Не сошлись убеждениями!» – вот только и всего, но этого «только» вполне достаточно, чтобы заставить детей побросать родителей, а родителей – отречься от детей.»
Насколько мы можем судить по мемуарам и художественной литературе, дворянство все же сумело сохранить значительную часть своих семейных традиций вплоть до последних лет существования царской России. Однако в наиболее чистом, классическом виде представлены они в конце XVIII – первой половине XIX веков.
Т. П. Пассек в своих воспоминаниях рассказывает забавную историю из жизни кашинского помещика И. И. Кучина. Когда у родителей гостил их сын Александр, конно-артиллерийский офицер, имевший знаки отличия, он часто посещал знакомых, пользуясь экипажем и лошадьми отца. При этом он любил ездить очень быстро, загоняя лошадей до изнеможения. Отец несколько раз делал ему замечание и просил беречь лошадей. Однажды Александр засиделся в гостях за полночь и прискакал домой во весь опор. Отец встретил его во дворе, взглянул на измученных лошадей и покачал головой. Затем он вошел вслед за сыном к нему в комнату и велел ему снять кресты и мундир. Сын в изумлении просил объяснить столь странное требование, но отец настаивал. Когда Александр снял мундир, старик сказал: «Пока на тебе жалованные царем кресты и мундир, я уважаю в тебе слугу царского, когда же ты их снял, то вижу только своего сына и нахожу долгом проучить розгами за неуважение к словам отца.
– Помилуйте, батюшка, – завопил молодой человек, – ведь это ни на что не похоже – сечь как ребенка. Я виноват и прошу вас простить меня.
– Ну, брат, – возразил старик, – если не считаешь долгом исполнить волю мою, ты мне не сын, я тебе не отец. Кто не чтит родителей, тот не будет чтить ни Бога, ни царя и не будет признавать никакого нравственного долга. Теперь как знаешь: или я тебя высеку, или мы навсегда чужие друг другу.»
Кончилось тем, что Александр покорно лег на пол, старик разок стегнул его веником, расплакался и помирился с сыном.
Конечно, подобные случаи и в начале XIX века воспринимались как курьез. Но этот эпизод интересен для нас потому, что старик Кучин наивно и бескомпромиссно следовал принципам взаимоотношений в семье, которые признавались, в общем, всеми, хотя и не доводились до абсурда.
Послушание родителям, почитание старших выступали в качестве одного из основополагающих элементов патриархального иерархического общества. Согласно русской самодержавной мифологии царь являлся «отцом» своих подданных, что устанавливало аналогию между отношениями в семье и в государстве в целом. В почитающей традиции дворянской семье авторитет отца был безусловным и не подлежащим обсуждению.
« – Ну, а по правде, Marie, тебе, я думаю, тяжело иногда бывает от характера отца? – вдруг спросил князь Андрей.
Княжна Марья сначала удивилась, потом испугалась этого вопроса.
– Мне?.. Мне?!. Мне тяжело?! – сказала она.
– Он и всегда был крут, а теперь тяжел становится, я думаю, – сказал князь Андрей, видимо, нарочно, чтоб озадачить или испытать сестру, так легко отзываясь об отце.
– Ты всем хорош, Andre, но у тебя есть какая-то гордость мысли, – сказала княжна, больше следуя за своим ходом мыслей, чем за ходом разговора, – и это большой грех. Разве можно судить об отце? Да ежели бы и возможно было, какое другое чувство, кроме veneration [Обожания (франц.)], может возбудить такой человек, как топ реге? [Мой отец (франц.)]»
Эта сцена из романа Л. Н. Толстого «Война и мир» в чем-то перекликается с эпизодом из его повести «Юность», где взрослые дети обсуждают предстоящую женитьбу своего отца, овдовевшего несколько лет назад.
Старший брат Володя говорил о будущей мачехе зло и язвительно, и Николеньке казалось, что брат прав, хотя ему. и странно было слышать, что «Володя так спокойно судит о выборе папа.»
«В это время к нам подошла Любочка.
– Так вы знаете? – спросила она с радостным лицом.
– Да, – сказал Володя, – только я удивляюсь, Любочка: ведь ты уже не в пеленках дитя, что тебе может быть радости, что папа женится на какой-нибудь дряни?
Любочка вдруг сделала серьезное лицо и задумалась.
– Володя! отчего же дряни? как ты смеешь так говорить про Авдотью Васильевну? Коли папа на ней женится, так, стало быть, она не дрянь.
– Да, не дрянь, я так сказал, но все-таки...
– Нечего «но все-таки», – перебила Любочка разгорячившись, – я не говорила, что дрянь эта барышня, в которую ты влюблен; как же ты можешь говорить про папа и про отличную женщину? Хоть ты старший брат, но ты мне не говори, ты не должен говорить.
– Да отчего же нельзя рассуждать про...
– Нельзя рассуждать, – опять перебила Любочка, – нельзя рассуждать про такого отца, как наш. Мими может рассуждать, а не ты, старший брат.»
Характерно, что традиционный тип отношений отстаивают именно женщины, более консервативные, прочнее связанные семейными узами. Сыновья более своевольны и независимы, они позволяют себе как бы проверять на прочность сложившиеся стереотипы поведения. Однако, как известно, тридцатилетний князь Андрей не осмелится ослушаться отца, приказавшего отложить на год его свадьбу с Наташей Ростовой; а мальчики Иртеньевы будут учтивы и почтительны с нелюбимой мачехой. Открытое, демонстративное неподчинение воле родителей в дворянском обществе воспринималось как скандал. Даже если приведенные примеры реально не являлись общей нормой поведения, они помогают нам, уяснить, что вкладывалось в понятие нормы. Заметим, что эта норма делала запретным открытое проявление неуважения к родителям даже при отсутствии у детей истинной привязанности к ним. Пушкин, например, имел основания для критического отношения к своим родителям и никогда не был к ним по-настоящему близок. При этом он пожаловался на несправедливость отца, кажется, только один раз, в письме к Жуковскому; ни одного плохого слова или поступка по отношению к родителям он не допустил. Помимо личных нравственных качеств здесь, видимо, сыграло свою роль и твердое представление о том, что иное поведение было бы недопустимо и просто неприлично.
Принятые в обществе поведенческие стереотипы оказывали заметное влияние на поведение конкретных людей, порой заставляя их идти наперекор своей натуре. С. В. Ковалевская в «Воспоминаниях детства» пишет: «В сущности, отец наш вовсе не был строг с нами, но я видела его редко, только за обедом; он никогда не позволял себе с нами ни малейшей фамильярности, исключая, впрочем, тех случаев, когда кто-нибудь из детей бывал болен. Тогда он совсем менялся. Страх потерять кого-нибудь из нас делал из него как бы совсем нового человека. В голосе, в манере говорить с нами являлась необычайная нежность и мягкость; никто не умел так приласкать нас, так пошутить с нами, как он. Мы решительно обожали его в подобные минуты и долго хранили память о них. В обыкновенное же время, когда все были здоровы, он придерживался того правила, что «мужчина должен быть суров», и потому был очень скуп на ласки.»
В результате генералу В. В. Крюковскому, человеку по натуре, видимо, мягкому и ласковому, удавалось успешно играть роль «сурового отца»: самым тяжким наказанием для его дочери было приказание пойти к отцу и самой рассказать ему о своей провинности.
Насколько оправданным было такое поведение отца – особый вопрос. Искать на него ответ допустимо лишь в пределах системы ценностей дворянского общества. Отношение к детям в дворянской семье с сегодняшних позиций может показаться излишне строгим, даже жестким. Но эту строгость не нужно принимать за недостаток любви. Высокий уровень требовательности к дворянскому ребенку определялся тем, что его воспитание было строго ориентировано на норму, зафиксированную в традиции, в дворянском кодексе чести, в правилах хорошего тона.
Хотя многие дети учились дома, день их был строго расписан, с неизменно ранним подъемом, уроками и разнообразными занятиями. За соблюдением порядка неотступно следили гувернеры. «Родители не жалели денег и устроили нам целую гимназию, – вспоминал К. С. Станиславский. – С раннего утра и до позднего вечера один учитель сменял другого; в перерывах между классами умственная работа сменялась уроками фехтования, танцев, катанья на коньках и с гор, прогулками и разными физическими упражнениями.»
Завтраки, обеды и ужины проходили в кругу всей семьи, всегда в определенные часы. Н. В. Давыдов вспоминает: «Хорошие манеры были обязательны; нарушение этикета, правил вежливости, внешнего почета к старшим не допускалось и наказывалось строго. Дети и подростки никогда не опаздывали к завтраку и обеду, за столом сидели смирно и корректно, не смея громко разговаривать и отказываться от какого-нибудь блюда. Это, впрочем, нисколько не мешало процветанию шалостей, вроде тайной перестрелки хлебными шариками, толчков ногами и т. п.»
« – А вот не спросишь, – говорил маленький брат Наташе, – а вот не спросишь!
– Спрошу, – отвечала Наташа.
Лицо ее вдруг разгорелось, выражая отчаянную и веселую решимость. Она привстала, приглашая взглядом Пьера, сидевшего против нее, прислушаться, и обратилась к матери.
– Мама! – прозвучал по всему столу ее детски-грудной голос.
– Что тебе? – спросила графиня испуганно, но, по лицу дочери увидев, что это была шалость, строго замахала ей рукой, делая угрожающий и отрицательный жест головой.
Разговор притих.
– Мама! какое пирожное будет? – еще решительнее, не срываясь, прозвучал голосок Наташи.
Графиня хотела хмуриться, но не могла. Марья Дмитриевна погрозила толстым пальцем.
– Казак! – проговорила она с угрозой. Большинство гостей смотрело на старших, не зная, как следует принять эту выходку.
– Вот я тебя! – сказала графиня.
– Мама! что пирожное будет? – закричала Наташа уже смело и капризно-весело, вперед уверенная, что выходка ее будет принята хорошо.»
Собственно, что предосудительного было в этой «выходке» двенадцатилетней Наташи?
У себя дома, на собственных именинах она встала во время обеда и спросила у мамы: что будет на сладкое? Однако ее поступок считается неслыханной дерзостью, и только положение общей любимицы спасает девочку от наказания. Подчеркнем, что это происходит в доброй либеральной семье Ростовых, где детей обожают и балуют.
Еще один характерный пример, на этот раз из повести Л. Н. Толстого «Детство».
«Любочка и Катенька беспрестанно подмигивали нам, вертелись на своих стульях и вообще изъявляли сильное беспокойство. Подмигивание это значило: «Что же вы не просите, чтобы нас взяли на охоту?» Я толкнул локтем Володю, Володя толкнул меня и наконец решился: сначала робким голосом, потом довольно твердо и громко, он объяснил, что так как мы нынче должны ехать, то желали бы, чтобы девочки вместе с нами поехали на охоту, в линейке.»
В этом случае даже гостей за столом нет, только мать и отец. Тем не менее, столь скромная просьба требует от старшего брата немалой смелости: проявлять подобную инициативу детям не следовало, они просто подчинялись родительскому решению.
За сколько-нибудь серьезные проступки детей строго наказывали. «Во многих вполне почтенных семьях розга применялась к детям младшего возраста, – вспоминает Н. В. Давыдов, – а затем была в ходу вся лестница обычных наказаний: без сладкого, без прогулки, ставление в угол и на колени, устранение от общей игры и т. п.» Но при этом он добавляет: «Если попадались хорошие наставники (что было нередко), то детям жилось, несмотря на воспрещение шуметь при старших, вмешиваться в их разговоры и приучение к порядку и хорошим манерам, легко и весело.»
В самом деле, обратившись к мемуарам и к русской классической литературе, нетрудно убедиться, что, за редкими исключениями, семейный дом для дворянского ребенка – это обитель счастья, с ним связаны самые лучшие воспоминания, самые теплые чувства. Не случайно, для того, чтобы обозначить строгость предъявлявшихся к детям требований, приходится специально сфокусировать на ней внимание; авторы романов и воспоминаний, как правило, не придают этому значения. Видимо, если строгость не воспринимается как произвол и насилие, она переносится очень легко и приносит свои плоды.
В «Детстве Темы» Гарина-Михайловского наглядно представлена борьба двух подходов к воспитанию ребенка. И мать, и отец в воспитании сына ориентируются, в общем, на один и тот же традиционный идеал. Но отец действует грубо прямолинейно, порой жестоко, а мать добивается своего деликатно и осторожно, щадя самолюбие ребенка. Наверное, именно так умел обращаться со своим сыном Честерфилд. «...мне придется не раз выговаривать тебе, исправлять твои ошибки, давать советы, – писал он, – но обещаю тебе, все это будет делаться учтиво, по-дружески и в тайне от всех; замечания мои никогда не поставят тебя в неудобное положение в обществе и не испортят тебе настроения, когда мы будем вдвоем.»
Не стоит и говорить, что общие принципы воспитания давали прекрасные результаты в тех семьях, где ими руководствовались люди, обладавшие высокой культурой и человеческой незаурядностью. Один из таких примеров – семья Бестужевых. Михаил Бестужев, вспоминая удивительную атмосферу, царившую в их доме, избранный круг посещавших его людей, пишет: «... прибавьте нежную к нам любовь родителей, их доступность и ласки без баловства и без потворства к проступкам; полная свобода действий с заветом не переступать черту запрещенного, – тогда можно будет составить некоторое понятие о последующем складе ума и сердца нашего семейства...»
Старший из пяти братьев Бестужевых, Николай, человек редких душевных качеств, был у родителей любимцем. «Но эта горячая любовь, – вспоминал он впоследствии, – не ослепила отца до той степени, чтобы повредить мне баловством и потворством. В отце я увидел друга, но друга, строго поверяющего мои поступки. Я и теперь не могу дать себе полного отчета, какими путями он довел меня до таких близких отношений. Я чувствовал себя под властью любви, уважения к отцу, без страха, без боязни непокорности, с полною свободой в мыслях и действиях, и вместе с тем, под обаянием такой непреклонной логики здравого смысла, столь положительно точной, как военная команда, так что если бы отец скомандовал мне: «направо», я бы не простил себе, если бы ошибся на пол-дюйма.»
В доказательство «всесильного влияния этой дружбы» Николай приводит следующий случай. Став кадетом морского корпуса, мальчик быстро сообразил, что тесные связи его отца с его начальниками дают возможность пренебрегать общими правилами. Постепенно Николай запустил занятия до такой степени, что скрывать это от отца стало невозможным. «Вместо упреков и наказаний, он мне просто сказал: «Ты недостоин моей дружбы, я от тебя отступлюсь – живи сам собой, как знаешь.» Эти простые слова, сказанные без гнева, спокойно, но твердо, так на меня подействовали, что я совсем переродился: стал во всех классах Первым...»
Сын Льва Толстого Сергей вспоминал: «Отец очень редко наказывал нас, не ставил в угол, редко бранил, даже редко упрекал, никогда не бил, не драл за уши и т. п., но, по разным признакам, мы чувствовали, как он к нам относится. Наказание его было – немилость: не обращает внимания, не возьмет с собою, скажет что-нибудь ироническое. (...) Он делал замечания, намекал на наши недостатки, иронизировал, шуточкой давал понять, что мы ведем себя не так, как следует, или рассказывал какой-нибудь анекдот или случай, в котором легко было усмотреть намек.»
«Родители вели нас так, что не только не наказывали, даже и не бранили, но воля их всегда была для нас священна, – вспоминала дочь Н. С. Мордвинова. – Отец наш не любил, чтоб дети ссорились и, когда услышит между нами какой-нибудь спор, то, не отвлекаясь от своего занятия, скажет только: «Le plus sage-sede» [Самый умный – уступает, (франц.)], – и у нас все умолкнет.»
К. С. Станиславский на всю жизнь запомнил характерный эпизод из своего раннего детства. В ответ на замечание, сделанное ему отцом, мальчик, сконфузившись и рассердившись, начал твердить бессмысленную угрозу: «А я тебя к тете Вере не пущу!» Отец сначала недоумевал, потом сердился, требовал, чтобы сын замолчал, наконец, против своего обыкновения, прикрикнул – все тщетно. Ребенок, что называется, разошелся и с ужасом чувствуя, что его словно подчинила себе какая-то злая сила, с тупым упрямством повторял глупую фразу.
«Костя, подумай, что ты делаешь!» – воскликнул отец, бросая на стол газету.
Внутри меня вспыхнуло недоброе чувство, которое заставило меня швырнуть салфетку и заорать во все горло:
«А я тебя к тете Вере не пущу!»
«По крайней мере так скорее кончится», – подумал я. Отец вспыхнул, губы его задрожали, но тотчас же он сдержался и быстро вышел из комнаты, бросив страшную фразу: «Ты не мой сын»..
Как только я остался один, победителем, с меня сразу соскочила вся дурь.
«Папа, прости, я не буду!» – кричал я ему вслед, обливаясь слезами. Но отец был далеко и не слышал моего раскаянья.»
Такое впечатление, что и Н. А. Бестужев, и Л. Н. Толстой и Н. С. Мордвинов, и С. В. Алексеев в воспитании детей руководствуются теми принципами, которые проповедовал В. А. Жуковский. Воспитатель наследника позволял себе давать советы и его царственным родителям. В частности, он стремился внушить им, что мысль об отце должна быть «тайной совестью» мальчика. Одобрение и наказание должны быть очень редкими, ибо одобрение – величайшая награда, а неодобрение – самое тяжкое наказание. Гнев отца – должен быть для мальчика потрясением, случаем, запоминающимся на всю жизнь; поэтому ни в коем случае нельзя обрушивать на ребенка гнев по несущественным поводам.
Эти примеры никак не подходят под рубрику «типичный случай». Но вне определенной культурной традиции, в другой этической атмосфере подобные отношения были бы невозможны (или, во всяком случае, трудно осуществимы) даже при тех же самых личных качествах отцов и детей.
Скептический афоризм Честерфилда, вынесенный нами в эпиграф этой главы, свидетельствует, что и XVIII веке идеальные семьи встречались крайне редко. Но у нас идет речь не столько о том, как часто идеал осуществлялся, сколько о том, в чем он состоял. Поэтому будет уместно еще раз обратиться к Честерфилду, который со свойственной ему точностью сформулировал принцип отношения к детям, принятый в культурных дворянских семьях: «У меня не было к тебе глупого женского обожания: вместо того, чтобы навязывать тебе мою любовь, я всемерно старался сделать так, чтобы ты заслужил ее.»
«СОММЕ IL FAUT» OU «JE NE SAIS
quoi»
«Как надо» или «Я не знаю, что» (франц.)
__
«... Она была нетороплива,
Не холодна, не говорлива,
Без взора наглого для всех,
Без притязаний на успех,
Без этих маленьких ужимок,
Без подражательных затей...
Все тихо, просто было в ней,
Она казалась верный снимок
Du comme il faut... (Шишков, прости:
Не знаю, как перевести.)»
А. С. Пушкин. (Евгений Онегин)
Шутливая апелляция Пушкина к Шишкову, боровшемуся против использования иностранных слов и выражений, подчеркивает специфический смысл выражения comme il faut. Дословный его перевод: «как надо», но он не передает содержания того понятия, которое обозначалось этой идиомой. «Верный снимок du comme il faut» – это образец прекрасного воспитания, безукоризненных манер, безупречного вкуса. Можно выделить необходимые приметы, отдельные признаки этих качеств, но невозможно определить общее впечатление, которое производили на окружающих люди, в полной мере ими обладающие.
Честерфилд вместо comme il faut часто употреблял выражение je ne sais quoi (я не знаю, что), признаваясь, что это «каждый чувствует, хоть никто и не может описать». В самом деле, Пушкин, описывая Татьяну, перечисляет, главным образом, те качества, которых в ней не было (не холодна, не говорлива и т. д.) Так же и Лев Толстой описывает m-m Берг: «Она вошла ни поздно, ни рано, ни скоро, ни тихо (...) Каждое движение ее было легко и грациозно и свободно (...) Она пошла вперед, не опустив глаза и не растерянно отыскивая в толпе, а спокойно, твердо и легко...» (Из черновиков романа «Война и мир»)
А вот описание леди Розвил из романа Бульвера-Литтона: «Но более всего в леди Розвил пленяла ее манера держать себя в свете, совершенно отличная от того, как держали себя все другие женщины, и, однако, вы не могли, даже в ничтожнейших мелочах, определить, в чем именно заключается различие, а это, на мой взгляд, самый верный признак утонченной воспитанности. Она восхищает вас, но должна проявляться столь ненавязчиво и неприметно, что вы никак не можете установить непосредственную причину своего восхищения.»
В том же духе рассуждает и Честерфилд: «Я знал немало женщин, хорошо сложенных и красивых, с правильными чертами лица, которые, однако, никому не нравились, тогда как другие, далеко не так хорошо сложенные и не такие красивые, очаровывали каждого, кто их видел. Почему? Да потому, что Венера, когда рядом с нею нет граций, не способна прельстить мужчину так, как в ее отсутствие прельщают те.» (Слово «грации» Честерфилд обычно использует как синоним выражения je ne sais quoi) Видимо, то же самое имеет в виду и Пушкин:
«...Но обращаюсь к нашей даме.
Беспечной прелестью мила,
Она сидела у стола
С блестящей Ниной Воронскою,
Сей Клеопатрою Невы;
И верно б согласились вы,
Что Нина мраморной красою
Затмить соседку не могла,
Хоть ослепительна была».
(«Евгений Онегин»)
Честерфилд замечал: «Пожалуй, ничто не приобретается с таким трудом и ничто столь не важно, как хорошие манеры...» В тон ему восклицал и Пелэм: «Что за редкостный дар – умение держать себя! Сколь трудно его определить, сколь несравненно труднее к нему приобщиться!» Развить в ребенке такой дар, безусловно, стремились все те, кто рассчитывал ввести своего воспитанника в хорошее общество.
(Уместно будет сделать небольшое отступление относительно пределов возможности любой системы воспитания. Наши герои – люди XVIII – XIX веков – были склонны к просветительскому преувеличению роли образования и воспитания, возлагая на них слишком большие надежды. Не удивительно, что Честерфилд, вложивший столько сил в воспитание своего сына, мечтал, что молодой человек будет близок к совершенству... Увы! Филипп Стенхоп не унаследовал ума и обаяния своего отца и, по свидетельству людей, знавших его взрослым, был человеком благовоспитанным, но совершенно заурядным. Это красноречивый пример того, что ни аристократическое происхождение, ни самое лучшее воспитание не могут заменить природных дарований. Но, с другой стороны, здесь есть и обнадеживающий момент: вовсе не обязательно принадлежать к знатному роду, чтобы с толком воспользоваться мудрыми советами графа Честерфилда.)
Пытаясь определить, что есть истинная воспитанность, Честерфилд сравнивал ее с некоей невидимой линией, переступая которую человек делается нестерпимо церемонным, а не достигая ее – развязным или неловким. Тонкость состоит в том, что воспитанный человек знает, когда следует и пренебречь правилами этикета, чтобы соблюсти хороший тон. Лев Толстой любил напоминать детям известный исторический анекдот о Людовике XIV. Король, желая испытать одного вельможу, славившегося своей учтивостью, предложил ему войти в карету первым. Этикет строго обязывал пропустить короля вперед, но тот человек, не колеблясь, первым сел в карету. «Вот истинно благовоспитанный человек!» – сказал король. Смысл этого рассказа: хорошее воспитание призвано упрощать, а не усложнять отношения между людьми.
Обучить неуловимому comme il faut с помощью каких-то конкретных отработанных приемов, гарантирующих искомый результат, было, естественно, невозможно. Честерфилд писал сыну: «Если ты спросишь меня, как тебе приобрести то, что и ты, и я не способны ни установить, ни определить, то я могу только ответить – наблюдая.»
Очевидно, умение держать себя – из тех умений, что передается только из рук в руки, путем наблюдения и непроизвольного подражания, впитывания в себя атмосферы той среды, где это умение было развито до уровня искусства. Честерфилд деловито советовал сыну: «По вечерам советую тебе бывать в обществе светских дам, они заслуживают твоего внимания, и ты должен им его уделять. В их обществе ты отшлифуешь свои манеры и привыкнешь быть предупредительным и учтивым...» Совершенно в том же духе рассуждал и В. А. Соллогуб: «Если настоящие строки попадутся на глаза молодого человека, вступающего на житейское поприще, да не побрезгует он моим советом всегда остерегаться общества без дам, разумею – порядочных. При них невольно надо держаться осторожно, вежливо, искать изящества и приобретать правильные привычки. Уважением к женщине упрочивается и самоуважение.»
У молодых людей, «вступающих на житейское поприще» в России 1830 – 40-х годов, были широкие возможности последовать таким советам, посещая блестящие салоны, которыми славились обе столицы. Вспоминая об этих салонах, К. Д. Кавелин писал, что, помимо прочего, они были очень важны «именно как школа для начинающих молодых людей: здесь они воспитывались и приготовлялись к последующей литературной и научной деятельности. Вводимые в замечательно образованные семейства добротой и радушием хозяев, юноши, только что сошедшие со студенческой скамейки, получали доступ в лучшее общество, где им было хорошо и свободно, благодаря удивительной простоте и непринужденности, царившей в доме и на вечерах.» Кавелин писал эти строки в 1887 году и горестно добавлял: «Теперь не слышно более о таких салонах, и оттого теперь молодым людям гораздо труднее воспитываться к интеллигентной жизни....»
(Здесь не место вдаваться в анализ причин, по которым такие кружки и салоны с трудом укоренялись в русской жизни. Но очевидно, что размышления Кавелина нельзя относить лишь на счет обычной элегической тоски по дням своей молодости. Последующие сто с лишним лет убедительно демонстрируют, что «воспитываться к интеллигентной жизни» становилось в России все труднее и труднее.
То неуловимое «je ne sais quoi», особенное обаяние людей из «хорошего общества», во многом заключалось именно в простоте и непринужденности их поведения, о которой у нас уже шла речь. Пушкин любил слово «небрежно», употребляя его в значении «непринужденно», «изящно»
(«Когда за пяльцами прилежно
Сидите вы, склонясь небрежно,
Глаза и кудри опустя...»)
Но недаром эта простота и непринужденность оказывались так недоступны для подражания, так мучительно недосягаемы для людей другого круга, которые в светских салонах становились или скованны, или развязны. Многие из них теоретически прекрасно знали правила поведения, но, как справедливо заметил Честерфилд, «Надо не только уметь быть вежливым, (...) высшие правила хорошего тона требуют еще, чтобы твоя вежливость была непринужденной.» Легко сказать!..